[an error occurred while processing the directive]

Анна «Нюрыч» Волкова (Владыкина)

У меня подружка была, мы учились с ней в мединституте, Ольга такая Глушкова, тоже ныне покойная – и вот мы с ней общались как-то, песни там пели, – как напьемся так песни поем. И она все: «Анька, у меня есть подружка, одноклассница, она тоже поет, и надо вас познакомить» – ну и как-то так, при случае, познакомились. Мы с Янкой учились в соседних школах, через две улицы, а друг о друге ничего не знали, и познакомились в 86-м году летом. Ну и, собственно, все – сели, начали петь друг другу. Янка тогда пела тихо-тихо, ее не слышно было совсем, так шепотом-шепотом, чтобы ее услышать, – надо было подойти близко к пианино. Тогда она себе на фоно подыгрывала – я уж не знаю, училась она этому где или нет. Ну, аккорды-то самые простые мы все умеем ставить… Не знаю, даже, честно говоря, где она училась,– может быть даже в музыкальной школе училась – это лучше у папы спросить, а так она играла немножко на пианино. Мы у Ольги Глушковой собирались, у нее там пианино стояло, места много, бабушка с дедушкой на даче всегда, хата свободная, и там, значит, песняка давили. Янка тогда своего еще не пела, я уже не помню, чего она тогда пела, – помню, одну какую-то песню Гребенщикова, вот как раз ее-то я у этого пианино и слушала так вот, «с рожком в ухе». Еще – она, когда в институте была, то участвовала в какой-то группе политпесни под названием «Амиго» – ну, тогда все пели, я тоже пела на конкурсах политпесни, по-честному все. Но не это все, «Мама, Чао» – они авторские песни пели, хороший ансамбль, нравилось им петь – они и пели, вот она там на гитаре и играла, может быть, там научилась. Вообще очень многие считают, что она и не умела играть, ну а, по-моему, нормальный себе уровень. Может, она потом и прибавила мастерства, за счет того, что чаще стала играть, но и так неплохо играла… Вот так вот и проводили времечко – хохотали без остановки и по каждому поводу: пальчик покажи – хохотали, причем, над всем – и над смешным, и над печальным, за животики с утра до ночи держались. Ну, я была девушка серьезная, шуток не понимала, сидела такая… А так – куда ветер занесет – туда и неслись, и в ночь-полночь, где прибьешься – по знакомым, по домам, особой-то жизни молодежной тогда и не было. Не, ну были дискотеки, но я вот лично никогда на них не ходила, собственно, по-моему, и Янка их никогда не посещала – так больше, по квартирам. Но это все такое очень раннее, до того, как она с Башлачевым познакомилась и с Летовым, дальше-то все изменилось сильно. А потом прошло какое-то время, был какой-то период, который я с ней и не общалась, это где-то 88-й год. Она тогда вся в разъездах была, где-то в Омске, по Питеру болталась, – а я все так же думала, что у нее такой же голос. А тут решили мы записать какую-то русскую народную песню, как раз вот в общаге у Валерыча – она как раз писала демо, это было в 89-м году, по-моему, я уже даже и не помню, какие там песни были. Ну вот, она записала все, что ей нужно было, – для репетиций она записывала, для Джеффа, басы там репетировать – и потом решили мы с ней записать что-нибудь русское народное, и Янка говорит: «От Аньки микрофон подальше поставь, а то она меня перебивает». А когда запели, оказалось вообще, что я за ней даже угнаться не могу, то есть настолько она распелась – просто небо и земля… Егор, кстати, на Янку, насколько мне известно, далеко не такое впечатление произвел, как Башлачев. То есть, он, конечно, повлиял изрядно на ее творчество, но, скорее в другом совсем смысле, изрядно поспособствовал творчеству как процессу борьбы, потому, что школа выживания серьезная была ей преподана, при общении с ним. Я могу, положа руку на сердце, сказать, что для того, чтобы в его присутствии выжить и стать творческой личностью, состоявшейся, – надо очень много побороться. И дело не в том, что он подавляет, как любой активный творческий человек, это нормальное явление, тем более, если один мужчина, а другой – женщина. Даже то, что она стала Янычем… Она ведь не была Янычем, она была Янкой Дягилевой, обычной девчонкой, рыжеволосой, такой хохотушкой, – а потом стала постепенно: «Я пошел, я сказал, я спел…» Там мужское общество, суровое, и нужно доказать, что ты не слабее их, нужно стать таким же, как они – и вот именно в этом смысле я считаю, что Егор повлиял на Янку, на ее творчество – оно изменилось, но не так, как Башлачев повлиял, по-другому совсем… Эта-то история с Башлачевым – она была в 87-м, он до этого в 85-м приезжал, а это было в 87-м, в начале, чуть ли не в январе, точно не могу сказать, но точно зимой – было такое дело. Ирка Летяева занималась тогда активно рок-пропагандой во всех ее ипостасях – она из тех инициативных людей, которые всегда чего-то организовывают, квартирники, то-се. Я-то туда не ходила, а Янка как-то там оказалась, скорее всего, через ту же Ольгу – она у нас «заведовала коммуникацией». И, в общем, пришла она на этот концерт и оказалась совершенно в шоке. Причем там какая-то была ситуация, по-моему, Башлачев был сам в состоянии глубокой депрессии, но каким-то образом, хоть он, вроде бы, ни с кем особо в тот раз не общался, – а она чего-то подошла, что-то ему сказала, типа: «Хочешь, я тебе лисичку нарисую?». Он говорит: «Хочу». Она нарисовала ему лисичку, и как-то там завязала разговор, и они с ним достаточно долго общались. Ну, как «долго», – в смысле не пять минут, а день где-то. Ну а после этого у нее крыша съехала совершенно, все представление о мире кончилось, и началась новая жизнь, собственно говоря… Я-то не была, не присутствовала при этом, а потом ее встретила – она была в состоянии совершенно шокового потрясения, глубокого, после чего она, собственно, бросила институт, быстро-быстро собралась и уехала, Летяева ее отправила по трассе, сказала: «Едь, тусуйся, набирайся ума». До встречи с Башлачевым она писала всякие глупости – единственное, что известного осталось из того, что она писала до того – «Я повторяю десять раз и снова, никто не знает, как же мне хуево» – это ее хит 85-го года, а до этого она, пожалуй, только стихи писала. На самом деле, интересно: она мне рассказывала, что в первом классе, когда они учились, им дали задание написать стихи, она мне читала этот стих, там всего-то и было четыре строчки, – я помню, одна фраза меня поразила: «Тени деревьев смотрят на север». Интересно, да? Ребенок, первый класс – и такое вот мышление: не просто «тени деревьев», а «смотрят на север» – они ведь и на самом деле смотрят на север, и если представить себе, что это восьмилетний ребенок написал такое… А вообще она все время писала. Она говорила, что была тихим ребенком, который сидел, в лучшем случае, на дереве где-нибудь, и тихо страдал от одиночества, такая была – замкнутая, скорее, нежели общительная, книжная девочка, у нее достаточно хороший был этот фундамент… И жила она в таком районе, очень своеобразном, Каменка называется. В любом городе есть такие места, там свои законы – вот у нас за вокзалом есть Нахаловка, так туда вообще лучше не ходить, особенно вечером, а это ж все центр. Или вот улица Челюскинцев от вокзала идет, раньше там трамваи ходили, – и по одну сторону трамвайных путей нормально, а по другую сторону – Бан, все, туда заходить нельзя ни девочкам, ни мальчикам: мальчикам мальчики сделают плохо, девочкам – девочки или мальчики тоже, но по-другому уже. А Каменка – это очень близко к центру, район таких старых домов, со всей своей жизнью, деревенской скорее. Там сейчас рядом новых современных зданий понастроили, а тогда там был такой массив старых домиков – там вообще книжек не надо читать совсем, там у них жизнь совсем другая была, там свои хулиганы, свои компании, «ты со мной дружи, с ним не дружи», – все эти дела, ну, как положено в таких, приблатненных райончиках. Так что с точки зрения уличного воспитания там было место достаточно специфическое. Бывало, что и обижали, надо было защищаться… Там благ цивилизации нет никаких – печка и все. Ну, кран с холодной водой, причем под краном внизу ведро. Все удобства во дворе… Зато в печку курилось всегда хорошо: куришь, но ничего не пахнет. Квартирка малюсенькая-малюсенькая, такая, что трудно сказать, что это квартира: одна комната большая была, метров четырнадцать, а вторая, где собственно, Янка жила – даже трудно комнатой назвать, типа прохода между кухней и комнатой, где вмещается с одной стороны диван, с другой – стол. Вот и вся комната, с маленьким окошечком. Малюсенькое все такое. Вот так она и жила. Мы ездили с ней в Иркутск пару раз, когда концерты там ей делали, причем первый раз Валерыч уехал в Иркутск, – а у него вообще фикс-идея была, чтобы нас к себе в гости зазвать, – и вот он звонит и говорит: «Давайте я вам концерт сделаю». Я дома была, а Янка у себя, и я говорю: «Давай!». Классно же – сгонять в Иркутск, зима, по-моему, была, да еще и концерт, еще и денег заработать, сколько там, рублей тридцать. Съездить же вообще интересно на восток, она, по-моему, до этого там и не была ни разу, восточнее Новосибирска, все больше на запад ездила. Я пришла к ней, говорю: «Янка, собирайся! Едем с тобой на концерт!» – а она ни сном, ни духом, – все за нее решили, все определили, перед фактом ее поставили. Ну, она, правда, не стала сопротивляться, ругаться, и мы поехали. Как-то очень легко все произошло, очень быстро, и концерт был где-то в библиотеке…Это где-то в марте было, чуть ли не 31 марта на Байкал мы ездили. Еще так обидно – я брала с собой фотоаппарат, снимала, причем так старалась, столько ракурсов хороших отсняла – и чего-то у меня с головой случилось: я решила пленку перезарядить под красным светом, не знаю, почему мне такое в голову пришло, и все – две пленки в никуда… Там она на фотографиях на коленях – так она часто там выступала: сядет на пол, ножки сложит – и играет. Вот в Политехе она так выступала. У нее был концерт в библиотеке, потом на выставке, и в Политехе. На выставке – это в Ангарске, выставка кстати, митьковская, я помню, ей там картинка одна очень понравилась, она хотела ею чуть ли не песню «Я Стервенею» оформить. А картинка называется, по-моему, «Один танцует» – чудесная картинка, чудесный такой человек, нелепый просто, танцует. А в ведре, по-моему, пиво было, в Иркутске народ вообще гостеприимный – пиво ведрами! Она играла как-то на концерте и говорит: «Дайте чё-нибудь попить, горло пересохло». Ей подают бутылку, она хлебнула, – а там оказалось что-то очень крепкое, короче, она там хлебнула, горлышко промочить! Потом я с ней ездила в Питер, когда она пыталась записываться в 89-м году на точке аукцыоновской, мы тогда жили у Филаретовых, там квартирники были хорошие. В Новосибирске концерты у нее бывали, но мало и не очень удачные. Я помню, в каком-то клубе она выступала, но там прямо совсем неудачно, организаторы, скажем так, несильно потрудились, и скорее это получилось обидно, нежели как-то иначе. Но это же известная вещь – о пророке в своем отечестве… И явно это было не из-за нее. Это же Летов в Омске принципиально не играет, он на все предложения – пока они поступали, – отвечал отказом, а теперь и предлагать перестали: знают, что он не играет в Омске, – и не пристают. А Янка – она нет, она специально для такого каких-то усилий не прилагала, чтобы не играть – так получалось…Вообще, если брать новосибирскую музыкальную тусовку – Янка стояла особнячком, насколько я могу судить, какое-то специальное место для нее было отведено, не в общей массе. Я вот даже не знаю, с кем она тут играла. У нее была запись, – три, что ли, песни, которые она здесь записала, такие вот, в стиле пост-панка, тяжеляк такой. Мне, кстати, очень нравилась та запись, гораздо больше, чем то, что в Омске делалось: она больше ей соответствовала, такие вот песни, так медленно, депрессивно слегка. Но на самом деле – это кто к чему привык. Я вот первое, что услышала, – у меня была затертая катушка с ВЕЛИКИМИ ОКТЯБРЯМИ – так, мне кажется, лучше вообще ничего нету, а все остальное – это так… Омские все эти записи электрические – шумные какие-то, голос утоплен, ничего не слышно, грохочет все, мне казалось, что это не то. Но это мое личное мнение, я а так считаю: кто к чему привык, кто что первым услышал – тот к тому и тяготеет. На самом деле она-то хотела писать альбом новый, и, наверное, она хотела его писать где-нибудь не в Омске, но, по большому счету, выбора не было. Так получилось, что на все остальное нужны были какие-то усилия, надо было кого-то просить, или деньги какие-то искать, либо еще что-то такое – а там все свое, обстановка своя, люди свои, ничего никому объяснять не надо, записывайся когда хочешь, захотел, – записался сегодня, – завтра все стер и по новой записал. В этом, кстати, Летовского давления не было, в плане «только у меня!». Он ее, конечно, постоянно гнобил, что мол, «все, что ты делаешь – это все не то, и делать это надо не так, делать это надо так, как я это делаю» – это тоже нормально: человек защищает свою «гражданскую позицию», а так, чтобы он ее не отпускал ни к кому – не было такого. Он ее пас, конечно, но не так. У нее была достаточно серьезная проблема, она ее разрешить не могла, потому что мы ей говорили: «Ой, да возьми ты здесь музыкантов, объясни им, что собственно, тебе надо» – большинство людей так и поступает, но для этого большинства людей «мухи отдельно – котлеты отдельно», творчество это творчество, а вечером пришел домой, одел треники – и стал другим человеком… А у нее такого не было, у нее все было вместе, все серьезно, и так вот придти, сказать: «Ребята, давайте сыграем так-то и так-то» – она не могла. У нас много было музыкантов, которые с удовольствием здесь с ней бы сыграли, мы ей в свое время говорили: «Давай возьмем этого, этого, поговорим с ними». Она сначала: «Не, надо подумать», а потом: «Нет, не могу. Мне надо с ними цистерну водки выпить, объяснить вообще всю свою жизнь, книжки чтобы они прочли, которые я прочитала, музыку послушали ту, которую я слушаю, и так далее, чтобы мы друг друга поняли и записали то, что надо». Дело было не в классности или виртуозности музыкантов, а в соратнических таких каких-то вещах. Но она хотела – вот Серега Зеленский, собственно, оттуда и появился, то есть, это была первая попытка, первая ласточка, которая, по-моему, так последней и осталась, это был ее музыкант, он к ГРАЖДАНСКОЙ ОБОРОНЕ не имел отношения. Они, по-моему, где-то даже не в Новосибирске пересеклись, вроде бы в Таллинне, она говорит, типа: «О, давай ко мне, давай с тобой играть» – «Давай…», так как-то. Есть люди, с которыми нужно цистерну водки выпить, а есть вот свои. Они бывают редко, надо с миллионом людей пообщаться, чтобы одного своего найти, а чтобы четырех таких найти – надо с четырьмя миллионами, поэтому проблема была и во времени, некий такой технический элемент: в нашем, скажем, городе трудно четыре миллиона найти, для этого надо с каждым по три раза пообщаться. А есть люди, которые просто свои, вот как Джефф, например. Джефф же из ГРАЖДАНСКОЙ ОБОРОНЫ регулярно уходил, а с Янкой: «Не, Янка, я с тобой, я на басе…» – вот у нее Джефф басист был, и Серега на гитаре. Хотя она одно время сама пыталась на басе играть, я помню, когда она собиралась этот альбом писать, который, собственно, так и не записала – она партии на басе репетировала. Я к ней тогда приехала, она говорит: «Смотри, Анька, какая у меня уже мышца наработалась!» – басовые-то струны толстые, зажимать тяжелее, она руку натрудила и уже стала адаптироваться к басу. То есть, она сама собиралась играть на басе. Но такие люди – их искать надо, а просто записать – эта идея ей в голову не приходила. С Летовым вообще тяжело, а она боролась, я говорю, она стала Янычем, потому, что женщина – она женщина и есть, сиди – молчи. И вот она доказывала, с кровью, что она имеет право на существование – и это на самом деле, очень хорошо, я считаю. Хотя, если представить себе – это очень трудно, потому, что человек творческий всегда сомневается, а Янка особенно. Она очень в отношении своих каких-то работ сомневалась, – а тут Летов: «Да ты что?! Да ты здесь такое поешь!? Какую-то фигню!». Она: «Нет, это не фигня! Ты сядь и послушай! Нет, сядь и послушай! Моя песня хорошая!…» Ей приходилось это доказывать – в основном Летову, остальной-то народ особо и не сомневался, борьба-то была между лидерами, в некотором роде… Янку все любили, в общем, на самом деле очень сильно, я так даже думаю, – никто не избежал того, чтобы в нее просто влюбиться, – по крайней мере, из ее музыкантов. Да они все там – Жека Колесов был в нее тайно влюблен, и музыканты все, и Джефф, и, наверное, Зеленский – все. Ну, она, на самом деле достойна этого чувства всегда была. Вообще эту тему – там, замуж выйти, детей нарожать, – мы особо не муссировали, потому, что эта тема была скорее болезненной, нежели приятной. Пожалуй, у нее оно было, это желание, но она его очень старательно давила: то есть, надо было выбирать. У нее был один раз момент такой в жизни, когда пришлось выбирать между, так скажем, личным счастьем и творчеством, – такая вилка получалась, никак не получалась иначе. Если чему-то отдаваться, то отдаваться полностью: либо семья, либо полностью берешь себе эту судьбу творческую и уже живешь по ней на полную катушку, со всеми ее так сказать. Я ж говорю, для нее не было такого: пришел –полабал, записал гениальный альбом, потом вечером пришел домой, треники надел – и стал нормальным, там, мужем. У нее и группу свою не получалось собрать, потому что подобным образом быстро ее собрать было невозможно, нужны были люди, которые живут этим, для которых это образ жизни – и в личной жизни то же самое. Или – или. Для женщины ведь как: если семью заводишь – надо ребенка родить, это нормальное явление – ребенка завести. А рождение ребенка предполагает изменения очень большие, в том числе, и в собственной свободе, передвижения хотя бы, да? Почему она так выбирала, – я за нее рассказать не могу. Я знаю, что был такой момент, достаточно тяжелый и болезненный. И это уже было ближе к концу, то есть последний год… Видно было, что ей хотелось быть, конечно, нормальной счастливой женщиной, тем более что она была действительно женщиной с большой буквы – я без пафоса это говорю, не как какой-нибудь мужчина: «Вот! Женщина С Большой Буквы! Ее нужно носить на руках…». Я просто считаю, что она была настоящей женщиной. Но, тем не менее, такой выбор перед ней стоял, и, судя по всему, она попыталась выбрать творчество. Попыталась… Ну, и вот, собственно, так все и закончилось. Плачевно. По крайней мере, депрессия ее вот эта последняя – она из этого выросла. Вообще, в принципе, любая депрессия – она не бывает из-за чего-то конкретно. У меня у самой был такой серьезный депрессняк один раз, я в институте училась еще, и из-за нее я, собственно, институт и бросила, мы с Янкой, причем, сделали это практически одновременно. Я это просто как пример привожу: просто так я бы не бросила институт, но у меня накопилось – вот эта причина, эта причина, эта, эта и еще вот эта – штук, наверное, десять – и тут эффект кумулятивный… Это уже то, что касается Янки: это – можно выдержать, это – можно сдюжить, это – можно потерпеть, а когда этого становится пять-шесть-семь наименований, – все это наваливается и задавливает. По крайней мере, вот в этой депрессии последней была один из пунктов такой. На самом деле, для человека – для любого – это достаточно серьезно. Понятно, что для нее счастье не в щах заключалось, просто там стоял выбор: стать счастливой – или дальше страдать и писать песни. Это же обычно: когда у тебя все хорошо, то стихи не пишутся. Музыка пишется, те, кто на музыку именно ориентирован – они, по большей части, по счастью ваяют, а поэты – они все по горю. У нее конфликт был достаточно серьезный, потому что она жила вот в общаге этой, с Серегой, и по-своему, наверное, была очень счастлива, но время от времени надо было куда-то ехать, что-то записывать… Все равно сочинялось же там, надо было это как-то реализовать, – она всю жизнь ругала Ромыча, у которого все песни так и болтаются неизвестно где, у него же масса песен канула, потому что они не записывались, – так же и появился этот альбом ОБОРОНЫ: он же не хотел эти песни писать. И, я помню, Янка сильно возмущалась: «Вот, Ромыч, с тобой что-нибудь случится, а твои песни никто не узнает и не услышит!» И она понимала, что надо свои-то песни писать – и разрывалась между личными желаниями и тем, что, вроде как, надо, и без чего жить тоже невозможно… У Янки-то у самой, в общем-то, все песни, которые она пела, так или иначе записаны, кроме одной, самой-самой последней. У нее была одна песня, тоже она ее сочинила где-то практически под конец, и не успела даже демо записать – та, где строчка эта, что «до Китая рукой подать». Стихом она есть, а песней – нет. Ее слышал Зеленский, она ему пела ее, ну и, собственно, все. Насколько мне помнится. Мы когда составляли сборник этот, «Русское Поле Экспериментов», штудировали все, единственное – у нее есть стих, вообще последний самый, и Стасик его вообще никому не дает. Мне он прочитал, а в руки дать – не дал, а у меня память плохая, мне чтобы запомнить, надо раз пятьдесят прочитать, причем самой и медленно… А так – у нее была тетрадка, с которой она ходила вообще везде и писала. У нее, скорее стихи писались, чем музыка. Я, собственно, в эту тетрадку никогда особо не заглядывала. А «Нюркина Песня», на самом деле, попросту очень возникла: она приехала ко мне, а я, как нормальный человек, с нормальной женской судьбой, как всегда, страдающая от непонятой любви, начала ей жаловаться на то, что все не так и все не эдак. Она, бедная, ходила-ходила, ей так хотелось мне как-нибудь помочь, – она взяла, и песню написала. Вообще у нее песни достаточно быстро писались – вот эта буквально за два дня была написана. Мы с ней сидели, болтали, – что-то она говорит: «Ну-ка, дай-ка я пойду, покурю». Я говорю: «Да че ты, кури здесь» – «Нет, я на лестницу». Пошла что-то на лестницу, там мраковала-мраковала, сидела где-то с час, потом пришла, говорит: «Песню скоро напишу». Ну и буквально на следующий день написала. Очень смешно было – прошло какое-то время, неделя, может быть, мы в гости зарулили к каким-то ребятишкам. Она говорит: «Вот, хотите, я вам песню спою, премьера так сказать, в первый раз» – спела песню. Я сидела, помню, обливалась слезами: «Все про нас! Все про нас, про теток!» И вот она тогда спела, и народ почему-то, вместо того, чтобы ей руки трясти – ко мне ломанулся: «Анька! Спасибо! Поздравляю!» – то есть такое интересное впечатление песня произвела. А буквально через немного времени мы как раз поехали в Иркутск, – и там тетки прямо в сортир, все в соплях, в слезах: «У-а-а! Все!…Все про меня. Как по писанному!…» Так вот она решила меня утешить. По крайней мере, поначалу, по первости, когда она ее первые разы пела, – тетки просто слезами заливались, любые. Еще я помню, как она по улицам ходила эту писала,– «Ангедонию». Она ее долго писала, мы тогда пришли к одному мальчику, она говорит: «У меня депрессняк» – он говорит: «Да у тебя не депрессняк, у тебя ангедония». Она говорит: «А что это такое?» «А это когда ни грустно, ни радостно – вообще никак, полное отсутствие эмоции». Она: «О, интересно» – вот песню написала. Но, правда, она какая-то получилась не совсем ангедония… Насколько я знаю – у нее не было такого, чтобы она песню сочинила и не пела – только, вот, может быть, какая-нибудь самая последняя. И с течением времени песни никак не менялись: какие были изначально, – такие и были, не переделывались. Все изначально уже было. Кстати вот про эту песню, которую КАЛИНОВ МОСТ пел – этот Ревякин – вы его слушайте побольше! Подружка моя, Анжела, не даст соврать, она сама всю жизнь стихи писала – я вот, например, никогда этим не страдала, – они пришли с Янкой вдвоем к ним на репетицию, они сидели, и Яна написала текст. Она вообще человек общительный была, ее вообще все любили, с ней любили пообщаться, с ней любили водки выпить. Водки выпьем – сразу русские народные, как положено. Классический вариант. Похулиганить – мы с ней как-то раз открыли у меня холодильник, а у меня там лед был наморожен, я говорю: «Янка! Это так полезно – лицо льдом протирать!» и мы с ней как давай хулиганить, – мы с ней протерли друг другу все, что только можно было протереть, хулиганство такое учинили. А один раз в общаге в этой, в Валерычевской, немножко один другому брызнул сначала пару капель воды в лицо, второй на первого стакан вылил, потом в ход пошли кастрюли, тазики, ведра, – все были мокрые, и все закончилось пятнадцатисантиметровым слоем воды в комнате, такое вот хулиганство. Повеселились... Еще Янка всегда ходила в штанах. И как-то раз мы с ней решили торжественно сшить ей юбку – она, по-моему, до сих пор у меня где-то валяется – ну что, ну мы сшили ее, но она так и пролежала. Когда еще в 86-м она училась в институте, я помню, она ходила тогда еще в юбке. И у нее был такой каракулевый полушубок и какая-то шуба – из искусственного меха, но очень похожая на мутоновую. И когда я шла в свой институт, а она в свой – мы с ней постоянно встречались – она как барыня такая вышагивала, солидная, у нее еще шаг такой, поступь такая серьезная, барская такая, что-то в ней такое было серьезное, основательное – но при этом все это было очень смешно, так основательно комично все это выглядело… Какие юбки! Я помню, ездила в 90-м году в Англию – и привезла ей лак черный для ногтей, здесь-то это было тогда еще в диковинку, и какой-то очередной депрессняк у нее случился, такой, мелкий, и я ей говорю: «Янка, надо свою женскую сущность беречь и лелеять, надо накраситься». «Я, – говорю, – знаешь, как все время делаю: я сажусь перед зеркалом, крашусь, – смываюсь. Потом еще раз крашусь, – опять смоюсь, – знаешь, как помогает! Сразу чувствуешь себя настоящей женщиной» – все такое. И вот мы Янку накрасили, причесали, – но это смех был один, она же так не ходила никогда. Но ей как-то повеселее стало… Она очень заразительно, кстати, смеялась, в ее присутствии всегда хотелось похохотать. С ней легко было. Она никогда свои проблемы не вываливала ни на кого. Она была очень комфортный в общении человек, который постоянно хохочет, шутит, все классно, все замечательно… И в этом смысле, с точки зрения характера она не менялась. Нет, было, вот как у Экклезиаста: «Преумножая познание, – преумножаешь скорбь» – это вот было, конечно. А так в общении она была человек очень легкий, с ней очень легко было, то есть она через себя, в общем-то, перешагивала, даже если ей было худо. И если Янка сказала, что «мне плохо» – это значит, что уже совсем плохо, вообще кранты. Ну, вот она приезжала с гастролей, а гастроли всегда были делом напряженным, особенно с ГРАЖДАНСКОЙ ОБОРОНОЙ, там все время приходилось тоже бороться за свое место в этом мире – она приезжала, и, конечно, какие-то свои обидки высказывала. Ну, обидки – они же у всех бывают, это нормальное явление, даже если у тебя, с точки зрения всех окружающих, проблем нет, – все равно обидки существуют, люди-то общаются… И вот, она что-то мне рассказывала, какие-то истории, что вот тут ее обидели, там ее не поняли, а так – в общем, нет, она не выносила особо. Я говорю, если она сказала, что плохо – значит вообще. Это, вот: «Как твои дела?» – «Хуево» – началось только в 91-м году. А так – ну, приезжает она с концерта: «Вот, козел Летов!…» – ну что, посидишь, скажешь: «Правда, козел твой Летов» – и все, и хорошо вообще, нормально, чего еще надо? А в 91-м году – тогда тяжело было, когда она очень сильно пыталась выйти из этого состояния…У нее просто депрессняк случился очень глубокий, такой – серьезный, да еще он подпитывался время от времени какими-то событиями, дополнительно – и Яна говорила: «Я, говорит, стараюсь, я хочу вообще отсюда, но ничего не получается». Такой вот водоворот, в который попадаешь, и уже не можешь из него выйти… У них был конфликт, достаточно серьезный, – у Янки с Егором. Я подробностей особо даже не знаю – она поехала куда-то там в Барнаул, на «Рок-Азию», вроде, в сентябре, и они разругались там очень сильно, и несколько месяцев были в конфликте. А потом, под Новый год, буквально 30-го или 31-го декабря созвонились и помирились, и Летов приехал через три дня, пришел тут с Плюхой на пару, всякие теории толкал, а Плюха поддакивал, Летов нес, а Плюха поддакивал, и у Янки был еще один… накопительный момент к депрессняку. Летов тогда сам приехал, чуть ли не прощаться, с подарками всем, свою музыку всю раздавал, Янке всех DOORS подарил, еще кому-то BEATLES, кому-то – KINKS, мне SHOCKING BLUE досталось – всем раздавал. Я с ними не очень много времени тогда проводила, но помню, что Летов нес какие-то телеги, не помню уже конкретно – да это разве можно запомнить, что он говорит, когда его несет? Это надо либо записывать, либо тут же забывать, как будто этого и не было. А Плюха очень активно поддакивал, насколько мне помнится, – и Янка сдуру это все всерьез воспринимала, все эти гоны, которые происходили. И после этого она поехала к Летову в Омск, оттуда, вроде, в Москву и оттуда, уже с депрессняком, сюда вернулась, весной уже. Я ее, причем, совершенно случайно застала, я и не знала, что она приехала, и, по-моему, позвонила в Москву, а мне говорят: «А она уже уехала, нет ее здесь». Я думаю: «Интересно» – а она ведь обычно с поезда – ко мне. Думаю: «Что-то странно». 8-го марта, помню, к ней пошла домой, она мне дверь открыла, говорит: «Я вообще-то не открываю. Тебе повезло» – там уже стало понятно, что не все в порядке… Я не знаю, что уж там было последней каплей, как там было, тут тоже куча всяких историй бродило… А на самом деле человек, когда в каком-то таком состоянии пребывает – он просто может сам не сделать, а придет кто-нибудь – и за него сделает, такое возможно, если очень сильно захотеть. Истории тут всякие ходили разные. У меня есть одна знакомая, она попала в очень странную историю, не знаю, можно ли ей верить, может, она тоже гнала, – ей хотелось, чтобы это было не самоубийство, допустим… Она себе историю какую-то изобрела, что вроде есть какие-то доказательства того, что Янка не сама… Что был какой-то человек, с которым она встретилась случайно где-то, чуть ли не в кабаке, и он, по пьяной лавочке, не зная, что она знакома была с Янкой, разоткровенничался, – но что-то я как-то слабо в это верю. Есть же судмедэкспертиза, которая определяет – что, как, но тебе никто не расскажет, что там было на самом деле, и протокол этот не покажет никогда в жизни. Да и то, что там на самом деле было – этого и в протокол-то никто не запишет, а запишет то, что надо. Телеги ходят самые разные, а известно только то, что она была на даче, а потом ее нашли в речке. Пошла погулять вечерком. Свидетелей нету, поэтому говорить об этом бестолку, легенды может, кто угодно сочинять, а и копаться во всем этом не очень хочется. С другой стороны, замалчивать это в целях повышения загадочности, так сказать, – тоже не имеет смысла. А тогда было так, что Стасик пришел, говорит: «Янка пропала. Нету». Мы туда – сюда, народ ее поискал, где она могла бы быть. Нигде нету. А она тогда поехала на дачу с отцом, она была на даче и никуда деться-то не могла. Взяла пару папирос и пошла погулять – так что с точки зрения «пропала» отец быстро спохватился… А нашли ее день на восьмой – не помню уже. В это время вода холодная, начало мая, только-только, может, с полмесяца как лед сошел… А с Ольгой Глушковой тоже такая странная вещь произошла, – она рассказывала. Ей вскоре после Янкиной смерти сон приснился: приходит к ней Янка и говорит: «Слушай, там так классно! Хочешь, покажу?» И вроде как за ней дверь, а из этой двери такой яркий-яркий свет. А у Ольги тогда ребенок был маленький – три года, семья… Она испугалась: «О, нет-нет, не хочу!», – не пошла, короче. А где-то скоро довольно, года через четыре, через пять – поехали они с мужем на Капри, впервые у них чего-то получилось по деньгам, вроде только-только что-то склеилось, – и прямо там заболела, и у нее шок медикаментозный. И все. И не спасли. И я вот все думаю, – может, интересно ей стало, как там?.. 6.10.1999, Новосибирск. [an error occurred while processing the directive]