[an error occurred while processing the directive]

Олег Древаль

В июле 87-го звонит Олежка Азегов и говорит: «Я приеду с друзьями из Сибири, ты как?». Я говорю: «Ну, давай». Через два часа открывается дверь, Олежка пропускает вперед Летова, Летов женской ручкой жмет, говорит: «Здравствуйте, меня зовут Егор», за ним входит смурная Янка с внутренним состоянием «козлы-космонавты, дайте поесть!». На кухне ставится сковородка, на которую бросается масло для яичницы, что вводит сибиряков в шок. На вопрос: «У тебя что, маргарина нет?» я отвечаю: «Ребята, мы вообще маргарин тут не едим» Они говорят: «Ты, вообще-то, сейчас бросил на сковородку нашу двухнедельную порцию, сколько нам выдает власть». В конечном итоге они скрипели-скрипели, к вечеру в доме уже появился маргарин, потому, что на сливочном масле они ничего есть не могли, на подсолнечное смотреть не могли, потому что это роскошь. Вход был со словами: «Хорошо мы доехали, только ночью Янку какой-то водитель-стопник хотел, и нам пришлось уходить». На следующий день приехал Кузя* и, услышав эту историю, в первые буквально пять минут выдал: «Егор, ну, ты дурак! Янка здоровая баба – стоко денег мог заработать!» Первый выход в город. Киев – город радостный, и, когда мы появились в центре, было совершенно жуткое зрелище, когда бедные сибиряки накинулись на дерево, на маленькую яблоньку, которая росла на Крещатике: она была обтрушена и съедена вся, еще зеленая. Поведение было странным, потому что у нас всегда этого было достаточно... Вечера потянулись очень весело, домой дошла гитара, начали собираться тусовки, и Летов поднимал весь подъезд часов в двенадцать, когда он входил в раж. А он тогда входил в раж еще самыми своими девственными хитами типа «Зоопарка», типа «Пошли Вы Все На…» – и конечно, все это звучало очень и очень кардинально, скажем так, даже для такого максимума, который был в тот период в Киеве. А в Киеве это было время, когда вышли все националисты. Была амнистия, и весь диссидентский корпус возраста от 27 до 35 лет оказался на Крещатике – то есть, это был наш максимум на тот период. Первыми рок-группами были КОЛЛЕЖСКИЙ АССЕСОР, потом РАББОТА ХО, ВВ-шники появились только через год, и тот заряд, который тогда давал Летов – он был, конечно, редкий и уникальный. Существуют даже записи тех разговоров, тематика была следующая: был разбор полетов между Егором и Кузей, когда Летов доказывал, что то, чем занимается Кузя – это не рок, это, скорее, баллады, разговоры были очень плотные, то есть Летов был на коне, с которого он не слезал. До этого он весной вышел из дурки со всем своим зарядом, ему надо было несколько раз в месяц отмечаться в рябухе, и он в Европу, в общем-то, уехал полулегально. Он то ли был под подпиской о невыезде, то ли говорил, что он под ней, но, тем не менее, эти тени его постоянно преследовали. И эта его нетерпимость, которая на данном этапе перерастает в какое-то леворадикальное направление, – она тогда проявлялось немножко в другую сторону, в такую панковскую. У меня до сих пор в записной книжке сохранился ликбез, когда Летов был мною посажен, и им были переписаны все панк-группы, все волосатые группы, те, которые питают эту культуру. Кроме того, список литературы, начиная от такой экзотики как Кастанеда и заканчивая «Чайкой по имени Джонатан Ливингстон», «Марсианскими хрониками» и прочим – Маркес-Борхес-Кортасар-Гессе это один человек, на самом деле, правильно? Что такое был Киев для них тогда? Это было какое-то невероятно сытое и довольное сообщество, потому что они были очень быстро одеты и обуты, были накормлены вареньями, которые стояли на полке уже по три года, и которые никто в Киеве не ел, потому, что они старые были… Были открыты какие-то банки огурцов, на что они смотрели невероятно дико. Бесконечные прогулки по Киеву ночами, когда Янка ходила в основном во «вьетнамках» и сбивала постоянно в них носки и пятки на киевских горках, и чертыхалась на весь Киев. Летов бегал впереди со словами: «Козлы, быстрее! Здесь же так классно!» Вот эта инъекция привела к тому, что все последующие годы они только вспоминали это состояние, потому что состояния были, действительно, неповторимы. С другой стороны, Летов занимался активной внешней деятельностью, то есть, он собирался в Москву, он собирался в Питер, он активно продвигал свои концерты, пытался создать для себя какое-то общение – это все было радостно-девственным, скажем так, это было внутреннее состояние противостояния непонятно чему, но, тем не менее, состояние было. Янка в 87-м году выглядела как человек, перед которым внутри тусовки все снимали шляпу, и, будучи уже не первый год в Европе и зная, в общем-то, всю кухню, тематику и проблематику изнутри, активно в ней участвуя, она не была на том этапе ни подавлена, ни зависима от Летова – это, по-моему сомнению, потом произошло не сомнительно. С другой стороны, облом уже чувствовался, первый раз она залегла на три дня, не вставая с кровати, в 87-м году, но, тем не менее, отношение было еще очень и очень, что потом, в конечном итоге, и стерлось. Я не знаю, может быть, она до этого что-то и играла, но явственно помню эти первые песни; первые аккорды, первые попытки крикнуть «а-а-а!» – за эти две недели, когда они были в Киеве, она спела буквально несколько песен, но это уже было в виде проекта. Ее внутренний динамизм уже вел к тому, что было понятно, что в ближайшее время она это все сделает. Летов в этом смысле, как мне кажется, действительно выступил таким протеже и на этом этапе и на последующих. Он, без сомнения, очень много ей помог и в музыкальном смысле, и в смысле просто выхода и всего остального. Эти первые две недели знакомства, – они закончились тем, что для них Европа была бесконечно интересной, с одной стороны. С другой стороны, рассказы о Сибири, о той плотной Академгородково-Омской атмосфере, естественно, спровоцировали большое желание туда поехать, что закончилось тем, что в начале января, после плотных звонков и списываний, я вылетел в Сибирь. Ну, нормально – поехали тусоваться в Питер, а так как на том этапе сложилось так, что у меня были деньги, то из Питера я уехал в Москву, а оттуда улетел в Омск. В Омске я застал окончание сведения альбома, в котором еще участвовал… я не знаю, как насчет Эжена, но Олежка Бэбик точно участвовал. И в Омске тогда была Янка, был Летов, который был весь в каких-то смурах, потому что все это еще надо было сводить, и через три дня все сложилось так, что Янка повезла меня дальше, а дальше – это был Новосибирск и была Юрга. В Юрге был Кузя с женой, у них там была однокомнатная квартира, там же в Юрге жила Ленка, жена Эжена, и туда постоянно приезжала из Тюмени… не помню, как зовут. Тем не менее, мы с Янкой двинулись, оставив Летова в творческих поисках, мягко говоря, а если брать всю подноготную – то у Летова была на тот момент концепция, что «мне сейчас надо поработать одному, потому что с Янкой у нас мало чего получается». Мы ехали на поезде, сорокоградусным морозом. Новосибирск нас встретил Отцом Герасимом,** общежитием в центре города, легендарной рок-мамой, которую мы, в конечном итоге, так и не нашли, Костиком Рублевым, Флиртом.*** Мы с Янкой поселились в этом общежитии, потому что домой ехать не хотелось, и через несколько дней уехали в Юргу. Если брать этот период и этот пласт, как Новосибирск предстал – это действительно, люди с полным отсутствием чувства юмора. Общество «Память», где мы с Рублевым пытались сорвать их плакат, за что чуть было не получили какими-то сапогами марширующими, картинная галерея с Рерихом, жуткий холод и Дименций,**** у которого мы провисели в Академгородке несколько ночей. Когда Янка попала в Новосибирск, – было двузначное чувство: с одной стороны, родной город, рок-мама, с другой стороны, какое-то невероятное одиночество у нее, потому что был такой случай: когда они записали этот первый альбом в январе, и Флирт его пустил в этой общаге, был какой-то человек, который повесил Янкину фотографию на стенку и боялся к нам подняться, на что Янка пришла в невероятный детский восторг, а Отец Герасим, почесывая свою бородку, объяснял ей: «Яныч, ты же понимаешь, что больше ничего нет. Вот ты написала, Летов написал – но ты пойми, что больше ничего нет, люди нормально реагируют, успокойся». Этот детский восторг, конечно, незабываем. В конечном итоге, забрав Дименция, мы поехали в Юргу на автобусе. Чувство непередаваемое: 150 километров, две деревни, минус сорок, автобус – большего страха я никогда не испытывал. Когда, перепуганные и страшные, мы выгрузились в Юрге, прошли через эти шахтерские районы и попали к Кузе – первое впечатление – невероятное тепло в их подъездах: они там так задраиваются, что ты входишь из минус сорока в плюс сорок. Сразу. Форточки они не открывают – ни в домах, ни в подъездах. Кузя тока-тока получил по голове от техникума, в котором он тогда преподавал, потому что сразу же создал там рок-группу и объяснил, что надо делать в городе Юрге и что такое рок-музыка. Ему быстро показали, что есть на самом деле. И вот тут произошла такая вещь: от Летова пошла такая накрутка, что Яныч своими смурами, в той или иной степени, влияет на это творчество, и хорошо бы эти все смуры прекратить. Кроме того пошла жуткая внутренняя агрессия со стороны жены Кузи, которая была тогда где-то на седьмом месяце беременности, и от этого просто лезла на стену, потому что как бы тусовка… И еще Ленка, жена Эжена, что-то у них там было внутреннее, очень сложно было понять, что. И в Юрге как-то так эта струна натянулась, что это Янкино состояние одиночества, которое в какой-то степени сглаживал Дименций, в той степени, насколько он вообще мог это сгладить своей мягкостью – оно звенело. И вот эта тема «попеть песенки вечером», Кузя с Оксей, «Булочка С Маком И Первое Мая», «Я Сегодня Все Смогу» – Янка разворачивалась, когда что-то пела – и вот это напряжение – оно тянулось, и было непонятно, как и где из этого выходить. В конечном итоге, так из этого и не вышли, это повисло в воздухе, отпечатывалось и отпечатывалось на все последующее. Не знаю, почему так происходило, а вернее, знаю, – потому что мы не оторвались. Если брать стереотип поэта… вот в этом вся и беда, что стереотип поэта под Янку не подходит. Все, что на данном этапе называется русской поэзией XX века – это определенные аристократы или те, кто подошли уже к этим аристократам, которые имели свой определенный круг, имели очень большие корни в древнейшей культуре и имели какие-то светские представления о поэзии. И, в какой-то степени, внешний мир не давил, обстоятельства не давили, и они в этом соку себя хорошо чувствовали. Янка этого не имела. Надо еще вот что сказать – тогда же, зимой, возникла тема, что хорошо бы вообще зарубиться куда-нибудь в деревню всей тусовкой, и в этой тусовке как бы счастливо существовать. Вплоть до того, что Летов тогда писал, что «Мы с Янкой уже, в общем-то, рюкзаки собрали, и Селиванов уже подписывается – это такой классный мужик, вот тебе его фотография» – и тогда это было очень явно. Другое дело, что отдаленные расстояния и постоянная несогласовка, постоянные какие-то свои дела, в конце концов, моя женитьба и рождение ребенка – все это передвинуло. Но, тем не менее, это все было очень реально тогда, и казалось, что, чисто спонтанно, это было нормальным выходом из той жесткой, в общем-то, ситуации, которая возникла. Все, что, в общем-то, в какой-то степени произошло на первом этапе, я соотношу с тем, что иначе оно и быть не могло, потому что не войти Янке было в мир, она изначально из него выпала, и вход туда – концерты, тусовки, – это был уже не тот уровень. Ей нужен был прорыв, и ей нужна была вот эта жижа, в которой может страждущая душа существовать. Жижа не создавалась, – с одной стороны, пошли суициды, с другой стороны, находиться на оборотах Летова… я не знаю, кто по сей день может. Возможно, кто-то и способен, кроме него самого, но у меня на этот счет есть большие сомнения, потому что если смотреть на близкое окружение, которое с ним делает дела, то там нет единого порыва: там есть Летов, а все вокруг при нем. А если кто не при нем, тот сразу же Летовым и посылается. И вот эта ситуация – она не могла ни к чему привести, кроме как к мыслям о суициде. Еще в тот момент я очень явственно помню бесконечные разговоры на тему «Иуда будет в раю», такая Летовская концепция. Откуда она почерпнута, – можно только предполагать: либо из Jesus Christ Superstar, либо еще откуда-то. Очень значимо знать, что такое Стасик, что такое Янкин папа. Когда из Юрги мы с Янкой и Дименцием вернулись, а Кузя должен был подъехать еще через несколько дней, мы поехали к Стасику. Это частный сектор, частная развалюха в полдома, проходная кухня метров семь-восемь, и комната метров 12-15. Стасик – мастер на военном заводе. То есть: Новосибирск, минус сорок, военный завод, мастер. Маленький, согнутый, потерявший жену, когда Янке было пятнадцать лет,***** не получивший квартиру, весь в проблемах – все. Что он мог сказать Янке: «Ну, Яна, ну давай как-нибудь, хорошо чтобы было…» И вот эта нависшая пустота, собака-дворняжка, кошка, печка, холод, холодный дабл – совершенно понятно, что у Янки не то, что дома не было, а был склеп, и не то, что родовой склеп, а склепище, в котором, кроме как смертью. Если сейчас задать вопрос, что она там сейчас напишет и как она это выдвинет – то, опять-таки, совершенно не видно, не видно, где она могла найти себе вот эту жижу, в которой она могла бы существовать – не было ее. Ей было негде жить, в общем-то, не было, с кем общаться, потому что одни очень любят макароны, вторые очень сильно пьют водку («Студия 8»), БОМЖИ находятся на трансцендентном уровне бытия… Когда попадаешь в какую-то тусовку и понимаешь, что в этой тусовке создается жижа, что в этой жиже можно жить, можно жить бесконечно долго, можно умирать, чего-то еще делать – вот этой жижи вокруг Янки не было никогда, и это ощущалось всегда и постоянно. С одной стороны, она эту жижу сама не создавала и не воспринимала, с другой стороны, к ней всегда быломатери, ничем и не пахло. Папа умер вместе с мамой, и к жизни не имел никакого отношения, тем более, ни к какой культуре, ни к каким книгам – получить по талонам масло, получить по талонам водку, поменять ее на масло – это все, что я помню от папы. И вот, когда мы после Юрги, вымотанные, промерзшими костями отогревались у этой печки, спали часов по двенадцать – вот это состояние этой квартиры, чая, выхода в город – к Костику Рублеву, к Дименцию – там не было кислорода ни с какой стороны. Рок-мамы не было, Рублев варил макароны и себе клал две трети, а нам с Янкой клал одну треть, – он очень любил макароны. «Студия 9», которая «8», находилась в таком состоянии, когда КАЛИНОВ МОСТ уже вытаскивался Комарихой в Москву, БОМЖИ разбежались… а вернее, люди с подобным интеллектом никогда и не сбегались, они просто собирались вечером, делали вещи, потом разбегались. И вот этот вакуум, когда Янке не было, куда положить свою душу, – он очень чувствовался. Юрга агрессивна, Летов в Омске рубится с красными, и ему не до души – это вот состояние очень чувствовалось. Когда мы вернулись в Омск, уже без Янки, с Кузей, то, с одной стороны, записи-бобины, которыми был упакован весь мой рюкзак, с другой стороны, КГБшник, который уже почему-то пришел и узнал, кто я такой и зачем я тут. Это было начало февраля, и закончилось все тем, что на лето уже были проекты в Европе, уже засвечивался панк-фестиваль «Литуаника» в Вильнюсе. Они к этому времени съездили в Тюмень очень хорошо, был такой разговор, я его как сейчас помню: «Надо ехать в Тюмень, там классные ребята, мы с ними списались…». А у Летова все это было на очень большом уровне деятельности, и они съездили туда, познакомились с Ромычем, решили записать параллельный альбом, там же появился Джефф. Аркашка появился только года через два, Бэбик торчал, Эжен умирал за это время, появился еще Олежка в Омске, Восторженный Манагер. Манагер был восторженный, бесконечно восторженный, всех любил, и был в бесконечном восторге – кроме восторга, ничего и не было, он все бросил, он рисовал Лукичей вместе с Летовым, это был невиданный Восторг… Янка хотела писать, она осталась в Новосибирске двойственное отношение: те, кто были со стороны, смотрели на нее снизу вверх, те, кто были рядом с ней, на нее смотрели сверху вниз. Почему так происходило – совершенно непонятно… Все, что, как мне кажется, могло создаваться, создавалось Флиртом, потому что Флирт, сохранив детское восприятие мира, невероятную доброту и, при этом, какую-то совершенно бесшабашную деятельность «всего и для всех», создавал этот базис. И я даже помню, как именно Флирт был той нянькой, той пустышкой этих новосибирских периодов и создавал там эту атмосферу. А так – единственное осталось чувство, что в Новосибирске этой атмосферы не создавалось. После зимы 88-го, после того, как я привез в Киев много Летова и немного Янки на бобинах, и в течение нескольких месяцев это все разошлось по тусовке… А тусовка тогда составлялась двумя пластами: пласт от 22 до 28 и пласт от 17 до 22, то есть, два совершенно конкретных пласта. И вот, когда оба эти пласта это услышали, – появился Рудницкий. Совершенно непонятно, как он появился, как-то через Поповича, – но появился Рудницкий, появился Капитан, не знаю, как его зовут… И они сказали: «Мы все это будем делать, нам это очень нравится, это в контексте перестройки», – буквально дословно, у них это все было «в контексте перестройки». И, в конечном итоге, все концерты, которые были у Янки и у Летова, – они все, так или иначе, проходили через Рудницкого и через деятелей джаз-клуба. Заранее договоренности были не всегда, то есть, иногда были по факту. Кроме того, там был еще такой Тарас с Рудницким, и доходило вплоть до того, что у Тараса мама была завуч школы, и мы даже один раз сидели у нее в школе. Другое дело, что на Янкины концерты, я, по крайней мере, ходил не всегда, потому что как бы… – а зачем? То есть куда-то мы ходили, сутками гуляли по городу, дринчали, – но надо же было когда-то и посуду мыть! Поэтому они брали гитару и ехали играть, а я оставался мыть посуду, хозяйством заниматься, а люди ехали на работу. Существует мир, для мира надо играть песни, песни у нас играют те-то и те-то, все остальные остались на хозяйстве. А там, на концертах, образовывалось вот это: Рудницкий: «Мы сейчас представим автора-исполнителя», Попович с дрожащими руками: «В-вы н-не зайдете к-к нам на репетицию?..» – к жизни это не имело ни какого отношения. И когда на это смотришь со стороны, плюс это вот поколение младших, у которых две мысли всего: одна украинская, а вторая тоже украинская, – как-то входить в это было физически невозможно. Но как-то существовал еще Обломист, существовал Ковжун****** с невероятным благотворительным снобизмом, после чего ничего уже делать не хотелось просто – эта вот атмосфера, она в Киеве была. Кроме того, тепло, невероятная сытость, Днепр, Лавра, Андреевский спуск – вот в этой атмосфере в Киеве все и варилось. А сами процессы концертов – Киев не тот город, в котором есть желание отражаться, потому что в сале отражаешься плохо, даже, если оно блестит. Можно отражаться в Питере, можно отражаться в Москве, где-нибудь в Барнауле, на Дальнем Востоке, – там есть отражение, потому что там есть надрыв, «русская душа – каша в голове», и этот надрыв – он отражает. А в Киеве ничто и нигде не отражается, там мягко погружаешься в смалец и в этом смальце пребываешь, это единственная возможность существования. Очень показательно лето 88-го, когда Янка уже приехала, и мы стояли какой-то закусочной, где нам отваливали вареники, и женщина отваливала вареники в течение пяти минут каждому, очень долго, отчего Янка, в свойственной ей манере сразу сказала, что она думает о ней, об этом городе, об этих варениках, о пиве, а Летов родил концепцию о том, что мы свои магнитофоны не можем сделать уже второй год, запись настроить, и это – гнилое болото, в котором ничего родиться никогда не сможет. И поэтому к опросу о том, насколько Янка отражалась, – да, она отражалась, конечно, но это был, все-таки, не тот уровень. Потому что можно, конечно, найти двадцать дураков, которые все равно будут тебя отражать – другое дело, что не будет никакой отдачи. Единственное светлое, без сомнения, место – это Обломист, потому, что Обломист, будучи человеком тяжелым для всех, когда приезжала Янка, мылся-брился, покупал розу и бутылку водки, забирал у меня ритуальный мак, повешенный мамой на стенку, говоря: «Для дела», и всегда питал эту вот теплоту. А так, чтобы это отражалось в городе – этого не было, да и на данном этапе, кажется, это отражается в очень узком круге на каких-то уже базисных вещах. То есть, если есть у человека базис, – может быть, у Ковжуна, может быть, у Салеха, может быть, у Поповича, – то из этого базиса они могут вынуть Янку и сказать, что «да, вот, было хорошо и великолепно, как все закончилось, а мы тут рубимся по сей день». Но когда задаешь вопрос, на каком поприще вы рубитесь, и что вы делаете, – то становится опять бесконечно скучно, потому что «никто не хотел умирать», и жизнь свою менять, менять быт украинский. Ну, это вообще проклятие: проклятие родиться на Украине, проклятие быть хохлом. Можно еще, конечно, быть китайцем или родиться в Замбии, но, с одной стороны, иметь доступ к цивилизации, с другой стороны, быть попранным Россией со всей ее мнимой культурой, с третьей стороны, иметь доступ в Европу, иметь возможность такой диффузии и оставаться ни при чем… Летом 88-го, в августе Летов получил приглашение на панк-фестиваль – перед «Литуаникой», за два дня, по-моему. Рудницкий тогда сделал несколько зальников, он тогда, в общем-то, первый раз и зарисовался, приехал Ромыч, Ромыч приехал раньше и поехал в Крым, потом они вернулись, я съездил в Крым, и в сентябре или октябре мы все выдвинулись в Вильнюс. Ситуация была такая: тот пропедалированный раскол, который был зимой, устроенный мной с Кузей по санкции Летова, он дал себя знать, потому что Янка приехала уже наёжившаяся, хотя в тот год это как-то сгладилось. Базанов и мы всей компанией попали в Вильнюс, туда приехали еще какие-то сибиряки, первый раз появившийся Джефф, первый раз появился Аркашка. Киев тогда был на редкость благостный, потому, что с одной стороны, появился Ромыч, появился Джефф, и они уже были проведены по Киеву не нами, а Янкой с Летовым, сибиряками, и возвращались со словами: «Если бы мы жили на Украине – мы бы были националистами и отделялись!»… С другой стороны, приехали все уже совершенно в других позициях. То есть, Янка приехала со своим концертом, она приехала уже в статусе, и если в 87-м году она была человеком, который входит в творчество, то в 88-м это уже был сформировавшийся талант, человек, которого было не обойти. Слова выросли в вескости, за словами стояла определенная значимость, определенное место и понимание ситуации. Но с этим пришла вот эта отлижка, знаменитая Янкина отлижка, когда три дня на кровати… Правда, бесконечное количество фенечек, которые радовали, потому что запас бисера был невиданный, все от этого прыгали, такого количества фенечек, которое было в то лето, по-моему, не было больше никогда. Всем этим дружным коллективом мы поехали в Вильнюс. В первый день был вечерний концерт, на котором, при невероятном стечении местных панков, что, с одной стороны, радовало глаз, а с другой – удивляло, потому что у них были очень специфические панки, которые имели отношение только к собственной национальной идее, никакой другой идеи они не понимали, это была антирусская аудитория. И все, что воспринялось из ГРАЖДАНСКОЙ ОБОРОНЫ на этом панк-фестивале – это «КГБ-Рок», все остальное прошло мимо. Потом была «Литуаника». Так как мы жили все в совершенно разных частях Вильнюса, то я помню, что перед «Литуаникой» мы все еще раз встретились. Они пошли на концерт, а я вернулся в Киев по каким-то своим делам. Дальше они все поехали в Питер, где жили у моей жены, а потом уже уехали в Сибирь. А 89-й год перешел уже на более жесткий официоз, то есть, насколько я помню, у Янки уже было персональное приглашение в Киев с концертами – в Москву, в Киев и еще куда-то, было приглашение на запись. В 89-м это был приезд вместе с Флиртом, с Нюрычем, которая появилась в 89-м в Киеве в статусе жены Флирта. Это была вторая половина лета, у меня был большой переезд, мы из моей трехкомнатной квартиры на берегу Днепра переезжали в более центральный район, и Флирт, как самый большой и сильный, был основной тягловой силой. Нюрыч и Яныч в соседнем дворе с гитарой отсиживались и пили пиво с местными старожилами, я паковал вещи, жена занималась ребенком, родители стояли на ушах, – в общем, все было правильно. Единственное хорошее воспоминание, – это был год, когда мы упыхались так, что еле на ногах стояли. Почему-то раньше мы так не упыхивались, а тут, фактически неделю, все были упыханы: разговаривали деревья и все прочее. С одной стороны, была такая ситуация: они уже были в статусе, Летов – вождь краснокожих, а с другой стороны, Янка, – человек, который уже попал в жижу, в статус, интервью-автографы и т. д. Изумительное зрелище: стоит толпа, берущая у них автографы, я встаю в очередь, получаю автограф и ухожу, а потом хвастаюсь. Это был самый веселый период, потому что всех это ужасно веселило – все под пыхом, что, в общем-то, бывало очень редко, потому что так много было сложно, а тут все под пыхом, тут какая-то музыка, вот они уже раздают автографы, тебе тоже достался, слава Богу, они потом гоняются за тобой, пытаются его отобрать. Тем не менее, – в Киеве начало кризиса, начало проблем с продуктами, и я помню, что это был первый год, когда мы пили пиво и ели картошку, то есть «трава-картошка-пиво-бесконечно». Янка, Летов и Джефф в однокомнатной квартире, жена, ребенок, я, Базанов… Рудницкий опять дальше дверей не входил, со словами «завтра мы здесь отыграем, вот вам деньги» – «хорошо, положите на комод» – все было на таком невероятном драйве. Фирсов... Когда начали разгребать антресоли на старой квартире, оттуда высыпалась связка родительских порножурналов, букинистического, понятно, свойства, годов 60-х. Фирсов за них ухватился, просмотрел, достал пухлый бумажник и купеческим тоном изрек: «Покупаю!». То есть Фирсов с порножурналами, Обломист с водкой – это был год, когда, с одной стороны, никому ни о чем серьезном уже говорить не хотелось, никто уже ни о какой литературе и ни о какой музыке не проповедовал, у каждого был уже свой статус, у каждого были дела, были какие-то бесконечные «Москва-«Зомби»-Комарова-Смирнов-Липницкий-Фирсов-запись-музыка-выход-концерты-деньги-слава Богу-весело и радостно» – с другой стороны, Флирт и Нюрыч. Флирт был построен, ему было сказано: «Так, сегодня ты носишь вещи, завтра ты идешь за пивом, а на концерт ты не идешь, – моешь посуду». Это было все в таком едином порыве, сейчас это все всплывает, и совершенно невероятное впечатление, потому, что Андреевский спуск, Киев, и невероятные крики насчет того, что «блин, оно начинает умирать!»… То есть, весь тот драйв, который Киев давал в своем девственном виде, когда уже стал им понятен Киев, как проклятый город, где ничего не может рождаться, и вот эта неприязнь активной сибирской деятельности размеренной провинциальной жизнью хохлов, кроме того – все эти навороты насчет того, что «давайте выше-дальше-больше-жестче-веселее-быстрее!» – они, опять-таки, совершенно не находили отклика. И вот здесь вот вошел уже очень жесткий, хотя, по всей вероятности, внутренний раскол, потому что, с одной стороны, был уже топ, на таком хорошем всесоюзном уровне, а, с другой стороны, в Киеве все оставались по-прежнему, все то же самое. И я помню встречи Янки и Летова с КОЛЛЕЖСКИМ АССЕСОРОМ, которые вообще ни к чему не привели. РАББОТА ХО… Попович прибедняется, – Янка очень хорошо относилась к Поповичу и зависала одна у них на точке, Летов там бывал меньше, а Янка зависала – пусть не прибедняется, потому что грех. Попович тогда подарил ей свою гитару, как сейчас помню, очень хорошо и очень правильно это у него получилось – случайно. Случайно настало просветление у Поповича, и он случайно это сделал, хотя Попович и гитара – это история отдельная. Это история про Поповича, надо знать, что такое Попович, надо знать, что такое папа Поповича, который прожил на Кубе и сделал сыну кофр, – там можно было подарить не только гитару… Но, тем не менее, это все было правильно, это было в едином порыве. Единственное – все были в суете, все уже друг друга знали, все были повязаны какими-то бесконечными письмами, разговорами, обменами, – а с другой стороны, суета с переездом, Флирт и Нюрыч, Янка находилась уже в состоянии такого легкого имиджа… А Летов тут занял очень веселую позицию, Летов же сразу начал строить, он же относится к человекам, которые не терпят личности рядом с собой, это явно. Когда у него отвалился первый состав группы, появился Джефф, появился Аркашка, пришел с армии Кузя Уо, который омский, и который тоже был в 89-м с женой, – и все это закрутилось. И тут же пошла очень хорошая тема: они стали делать деньги. Нет, не так – деньги стали делать их. И в этой ситуации было очень четко понятно, что Летов, создавая год-полтора Янке протекцию, записывая, – на данном этапе просто на эту тему сел. В конечном итоге создавалось впечатление, что очень многое вот такое серое, жижистое, агрессивное исходит из Летова, потому что – он знает, как писать, он знает, что писать, у него дома аппарат, писаться надо только дома, это концепция, кто не знает – все идут гулять, кто не со мной – тоже идут гулять. У Летова пошла чистая агрессия, агрессия, которая раньше была направлена во вне, на данном этапе, уже перешла внутрь тусовки, всем уже были розданы ярлыки, и, мне кажется, на этом этапе Янка уже, находясь в имидже, попадала в очень жесткую зависимость. Их отношения перешли состояние романтики – такая невероятная телега: лежим мы с Янкой в постели, я ей говорю: «Слушай, а питерская команда АВИА – ой, какая классная группа!», на что Янка обижается и отворачивается… Это пик романтики 88-го года между Летовым и Янкой, – и он на этом этапе вошел в стадию: «Я сейчас тебе расскажу, – и ты это сделаешь». Мне кажется, что вот эти все распевки последних песен на длинное «а» – как этап «как же мне хуево, и телевизор с потолка свисает» – а после этого уже пошли эти распевки «а-а-а, домой!» – мне кажется, что это вот принцип, помимо всего того, чего я не знаю, и знать не могу, он, по всей вероятности, навеян вот этим жестким тоталитарным давлением Летова, которое, без сомнения, существовало на всех, потому что нетерпимость личности, – это, в общем-то, присутствовало всегда. Когда Летов – вождь, а все ждут, держат знамена, пулеметы-автоматы – это нормально. Как только муравейник начинает разбегаться по собственным комнатам – все козлы-космонавты. И потом эти вот распевка – они как-то не пошли, было как-то непонятно, почему человек исходится на эти распевки, то есть, было понятно, что все это не от хорошей жизни, но была надежда, что это во что-то перерастет. Но, уже задним числом, когда были все эти разбивания гитар, всякие Барнаулы и все остальное, – было понятно, что именно эти распевки начинают этот маховик сбивать, потому что, с одной стороны, невероятная динамика концертной деятельности внутренней жизни, а с другой стороны – распевки, с третьей стороны – каждый день надо выходить на войну, ну нельзя же, нельзя же не воевать. «Жизнь для того, чтобы воевать». Егор Летов. А потом уже пуля-дура учит кого-то жить… Я Джеффа спрашивал: «Джефф, объясни мне, как ты можешь это делать, когда человек ходит по лесу и ищет тех, кто глупее его? Ты мне объясни». Джефф говорит: «Это ты хорошо передернул…» Это все хи-хи, но сердце ж кровью обливается, потому что, если принять концепцию, что отсутствует жижа, в которой можно существовать, а тебя каждый день на передовую посылают, а потом еще и просто посылают периодически, то что потом было? – то воин начинает уставать. Сегодня газовая камера, завтра газовая камера – голова начинает болеть. Вот Харьков был очень плотный, он был очень плотный для сибиряков, но, дело в том, что у Харькова очень маленькая была диффузия с Киевом. Потому что Харьков, по внутреннему содержанию, по динамизму жизни совершенно не украинский город, и то, что у них там рождалось в их панк-тусовке – оно на Украине не рождалось больше нигде, все эти мандроны-батоны, тучки и дуни – это все домашний антиквариат. Харьков – это люди, которые смогли зацепить, смогли получить по первое число, смогли заболеть, смогли выздоравливать и умирать, – у них это все называлось жизнью. И посему, в 88-89 годах существовала такая тенденция, что если есть определенная иерархия общения, то есть Киев, где есть просто люди – друзья, и есть Харьков, где есть люди – коллеги. То есть Харьков воспринимался, у них впереди был Харьковский фестиваль, потом они в Москве вместе выступали, потом Харьков заболел тяжелой болезнью, и что там сейчас я плохо представляю. Дело в том, что все эти разговоры проходили мимо: играть в злых панков в 89-м году уже стало скучно, и, если брать эволюционный этап конкретного человека, то на этапе рождения жесткость, без сомнения, нужна, но потом творчество Летова – а Летова потому, что если поднимался информационный пласт – он всегда поднимался Летовым, он никогда не поднимался Янкой. Тот информационный пласт, который поднимался ею – это литература, песни, музыка, но это было все по-женски, они никогда не упиралась рогами, а Летов – всегда обои рваные, кафель отлетал от его рогов, это вот нормальное состояние. И когда воспринимаешь информационный пласт – на стенках следы от Летовских рогов. А Харьков – да, это были коллеги, которые были очень крутые, но когда сидишь возле Лавры в траве, куришь траву и смотришь на Днепр – разговоры о крутом харьковском панке – они все повисают, они не актуальны: тут тысячелетняя культура христианства, ближние-дальние пещеры… Стоим в очереди в Ближние пещеры, я, Янка, Летов и Джефф. Держу свечку. Потом начинаю эту свечку крутить, на что Летов разражается поносом на предмет того, что «как ты можешь богохульствовать?! Это же для них свято!» Я говорю: «А кто в прошлом году в монастырском саду сливы воровал?» «Да, я был не прав, но свечку крутить все равно нельзя!» И когда слышишь, что в Харькове коллеги, в Тюмени Ромыч нефть продает, и вообще мы здесь медитируем, на Лысую гору поднимаемся, в прошлый раз лезли, – было почему-то очень страшно, в этот раз долезли – ничего там нет, почему-то – и это все погасло. Если брать пласт Янки во всех этих рассуждениях, – в меньшей степени ее интересовало, кто на данном этапе построен под знамена, в большей – как, когда и где это спеть. Я не знаю, как потом, но в тот период постоянное недовольство музыкальным сопровождением, постоянная нелюбовь к трэшу, – это все накладывало некий отпечаток. Было совершенно непонятно, зачем эти трэшевые вставки в этих ее альбомах на бобинах? Она пыталась всегда создать вокруг себя некую такую атмосферу, насколько ей это было между обломами возможно, чтобы ее все это не прошибало, но, в конечном итоге, как кажется, – упрек мира в его несовершенстве и, как адекватная реакция вот это строительство агрессии, направленной во внешний мир со стороны Летова и констатация испускания крови через длинное «а» со стороны Янки. Потому что эти кровопускания, которые она в себе педалировала последние несколько лет – они, как мне кажется, очень явны. Но в тот период было непонятно, во что это перейдет. 89-й год: уже три сезона все друг друга знают, все уже все съели, нас в Киеве уже почехвостили, как положено, за все, кого-то повыгоняли из институтов, меня чуть не посадили на военном заводе. Эти КГБшные дела – они начались достаточно весело, когда в 87-м году я был в Сибири, Летов отмечался, и, не знаю уж какими макарами, но на очередной отметке его спросили: «А кто это к тебе приехал из Киева?» Мы тогда с Кузей вернулись в Омск, и очень быстро пришлось ретироваться, потому что взаимоотношения были веселые, и в Киеве уже через два месяца я был вызван на своем заводе в профком, где давал объяснения по поводу своих плохих друзей. Через два месяца я оттуда уволился, а еще через два месяца, летом 88-го, когда приехали сибиряки – первый этаж, большой балкон, и в кустах постоянно курил какой-то человек, которого Базанов пытался пригласить к нам попить чайку, а человек никуда не хотел идти. Потом у него кончились сигареты, Базанов давал ему сигареты и, таким образом, происходило такое неформальное общение с властью. При этом, когда на балконе появлялся Летов, этот человек уходил. Кто-то не преминул высказать тогда все, что он думает о власти и о всех других делах, и вечером мы получили вызов психиатрической «Скорой помощи» на дом, отчего, так как квартира выходила на две стороны дома, львиная часть тусовки десантировалась. Наутро пришел участковый со словами: «Из ваших окон ночью выбрасывали вещи, – не обворовали ли вас?» То есть как-то уже все были с корочкой, с налетом, этому миру было все отпущено, и встреча была встречей таких старых бойцов потрепанного отряда. И в этом контексте лето 89-го – оно самое благостное – в плане того, что все уже устоялось, все друг друга знали, любили, уважали, и внутреннее напряжение, которое уже тогда было, а оно было, потому что Янка приехала смурная, Янка-концерты-трава-пиво, и все это было вот на таком уровне. И вот здесь надо сказать, что совершенно меняются акценты: Базанов становится человеком номер один для сибиряков, потому что, когда Летов приехал, все уже перестали строиться, а Летов приехал со словами: «Ну, вот теперь у меня все есть – не знаю, что дальше делать». Хочу быть владычицей морскою. Янка: «Хорошо бы сейчас записать новый альбомчик, съездить отыграть, клево потусуемся», не пора ли переехать в Европу», Коля переехал в Москву… То есть было состояние ощущения, что вот сейчас Алла Пугачева идет спать, все идут спать, нация поворачивается к Борису Борисовичу или Борис Борисович поворачивается к нации, АЛИСА и ДДТ строят полчища тараканов и начинают завоевывать страну – и параллельно с этим, как чистое антикварное, есть Сибирь-Янка, а кроме того, вся Москва начинает кричать…Если Питер уже давно сдал кровь сибирякам, и там был невероятный топ, как виделось из Киева, то Москва через официоз, через прессу только начинала активно закручивать сибиряков в какие-то свои прожекты, – и на это все раньше смотрелось так, что не возникало никакого чувства зависти. А тогда, я помню, это был первый такой период, когда я лично стал завидовать: у людей было все определено, люди были на топе, а мы уже действительно начинали закисать, и уже было нужно куда-то двигаться, хотя какие-то посылы, какие-то действия все же предпринимались. И сегодня я могу поставить себе в упрек только то, что не смог задавить ВВ-шников на той стадии развития, что они все-таки превратились в этот жлобский опупиндр. Когда звонила Комариха, я ей говорил: «Ну зачем тебе эти жлобы? Ну объясни мне!» – «Ну, как? Они такие классные!» Я написал в «Зомби» статью, где спрашивал, как можно этот киевский жлоб-рок так тиражировать? Но, тем не менее, это было состояние, когда казалось, что – все! Сейчас вот волна смыла все советское, попса в ее нынешнем виде еще не пробилась, и вот этот пласт – он выходит. И как хорошо, что он выходит – этот 89-й год невероятный. И тут же – Флирт с Нюрычем, как такие столбы, тут же Кузя Уо, тут же Ромыч, который: «Вот сейчас альбом сделаю, а так буду нефтью торговать» тут же Джефф, который уже был полный Джефф, и никаких вопросов не было, просто встал столбом… Я бы хотел посмотреть, что Летов бы сделал без Джеффа. А потом идет обрыв, потому что, то что происходило в 90-м году – вспомнить сложно. Единственные обрывки того, что внутри их произошло что-то большое и невероятное. Видать, там все надорвалось, из Киева это было плохо видно, но, по словам Джеффа, Ромыч прекратил что-либо, кроме торговли нефтью, Джефф сидел без дела в Тюмени, у Летова и Янки – какие-то концерты и прочие дела, потом звонок Летову, и на вопрос: «Где Янка?» ответ: – «Она в Новосибирске, у нее какие-то дела», – и вот так 90-й год сошел на во что. 90-й – это фестиваль «Полный Гудбай», появление денег, и идея блаженного Рудницкого – я вот думаю, что все православные блаженные – это рудницкие, потому что, когда у человека ум отнимается Богом, и он начинает что-то говорить, все остальные думают, что он блаженный, – что Янке и Летову хорошо бы поиграть в Киеве толстопузикам на каком-то их шабаше. Эта идея взрывает, забрасываются все дела, и я начинаю педалировать Киев: что это за толстопузики и что им надо? После встречи с толстопузиками прихожу к выводу, что совершенно не место Янке и Летову здесь, и, в конечном итоге, эти деньги обламываются. Рудницкий устраивает звон на весь город: «Негодные мальчишки поломали великое дело великого просветителя!», звонок в Сибирь, Летов говорит, что «да, я еще куда-то должен был ехать, но я никуда не еду, мы пишемся, меня пригласили еще и во Францию, я тоже отказался – вроде, Фирик что-то там делал». Потом апрель-май 91-го, звонок Обломиста: «Дай денег – в Новосибирск, на похороны…» Что после этого? После этого разговор с Кузей, Кузя приехал в Киев летом 91-го с Оксей еще, разговор «что, где и почем», разговор такого плана, что «мы все ходим кругами, но никто ничего не мог сделать, все были заняты своими делами, да и как вообще что-то модно было сделать…» Разговор с Летовым: «Летов! Ну как? Ну как же так? … Что же?» «Да ну, что об этом говорить?..» А потом произошла такая вещь, что, зная всю эту подноготную и как-то перемалывая ее в Киеве, приходишь к выводу, что, начиная с зимы 88-го, эта внутренняя струна – она наблюдаема была. И самая большая беда всех Лукичей всех времен, всех вождей со всеми знаменами, в том, что Экзюпери был прав, хотя у него была другая проблематика, у него был самолет, и была женщина, но прирученных зверей – людей – их надо оберегать и любить. А Летов этого делать не умеет просто по своей физиологии, и, в общем-то, без сомнения, Летову крайне сложно было общаться с теми, кто знал всю эту подноготную не с позиции внешнего имиджа, как это все воспринималось публично, а изнутри. Это вот внутреннее напряжение, рождение песни, запись песен, взаимоотношения внутри тусовки и все прочее – противно иметь дел с тем, кто это все знает. И, в этом смысле, Летов понятен, и все его претензии в связи с этим и ко мне, и к Ковжуну, и ко всем остальным киевским, которые были у этому приобщены и что-то об этом знали, открытая агрессия, вплоть до того, что пару лет назад он устроил в Киеве большой скандал, где нас всех чертыхал, кроме Базанова. Базанова же нельзя чертыхать, он уже вне игры, он над этим всем, и Базанов в телефоне говорит: «Знаешь, я давно такого о тебе не слышал «хорошего»... На что Летов получил открытку начала века, с видом Киева и большой дулей, каковая прошлой зимой была отослана со словами: «Я никогда не думал, что …., очень странно было слышать что…., но все равно, будешь в Питере, – звони-заходи». Кроме того, на это накладывается Флирт-Нюрыч и Нюрыч-Летов, что было, с одной стороны, непонятно, а с другой – понятно: нет никому никакого дела. Знаю, что Нюрыч после отлета Янки все бросила, и Летов ее откачивал несколько месяцев в Омске, знаю, что Флирт уезжал в свой Иркутск. Дело еще в том, что, не находясь в активной динамике с ними, и видя только в двухмерном пространстве все эти взаимоотношения, становится странно, становится странно все – от начала и до конца. Становится странно, что сам был идиотом, становится странно, что все вокруг тоже были идиотами, становится странно, что ничего, кроме этого, в рок-культуре и по сей день нет, и не будет, по всей вероятности, потому что все, что сейчас претендует – оно не имеет надрыва. Надо было тогда надрываться, а сейчас надрываться – это уже, скажем так, добровольный мазохизм, не в ту сторону надо надрываться, это Дилан может надрываться с начала 60-х, и диагноз виден, Марли, Джоплин, Моррисон – они уже давно рассчитались, им выдали билеты в один конец. И когда ты сейчас говоришь, после всего, что было с Летовым, и знаешь больше, чем знают другие вот по этим нитям, которые тогда протягивались, то понятно, что лучше Летова не трогать, лучше Джеффа не трогать, лучше Кузю-Лукича не трогать, – лучше вообще кого-то не трогать, потому что это будет висеть, и будет висеть вечно. И если раньше приходило лето, а лето – это значит, что приедут сибиряки, сейчас мы вот тут покупаемся, прогреемся на солнышке, потом приедут сибиряки и все будет хорошо, то потом все стало немножко иначе, потом Янка пришла в гости уже в виде диска. Стоит, курит, как всегда. Я говорю: «Егор, Янка в гости пришла» – «Как?» спрашивает. «Да в виде диска…» – а Летов же ничего не понимает, он не понимает, что такое – Янка пришла ко мне. Она приезжала ко мне, жила у меня, Киев, гитара, фенечки, масло – сливочное, подсолнечное, яичница, Днепр, теплое озеро ночью, потом Сибирь… Это невероятно чувство, редко испытываемое, когда с человеком делишь ложе, – и не то, что у тебя нет никаких посылов в ее женскую сторону, а просто сродняешься с ней душой и как-то над этим всем поднимаешься, и начинаешь на Стасика, на Новосибирск, на Летова, на Кузю, на музыку, на стихи смотреть ее глазами, собой ничего не представляя. И когда это есть, а потом это в тебе начинает отражаться, а потом заканчивается, а ее часть отражается в тебе, а ты должен опять их всех видеть – то, пожалуйста, это уже к Лимонову. На этом этапе можно, конечно, поблестеть гранями, но сказать, что мы все вместе – вы без нас, а мы без вас – вот это все упустили, а доказательства всего того, что мы упустили, написаны кровью и жизнью людей, то тут уже все, тут уже и не интересно ничего, и ни одной записи ГРАЖДАНСКОЙ ОБОРОНЫ и Янки годами не слушаешь. Потому что то, что когда-то было, оно, во-первых, невосполнимо, во-вторых – оно потеряно, в-третьих все, кто в этом участвовал и все это уронил вместе с тобой – их уже видеть не хочется. Потому что, – а что видеть? О чем с ними говорить? Их великое творчество – пусть они засунут свое творчество в контекст мировой рок-н-ролльной культуры, какое оно место там займет? Эдиповы комплексы, Зигмунд Фрейд, Кастанеда, Христос – это пусть для дураков. Потому что, когда знаешь – или думаешь, что знаешь, – как это было на самом деле, и что это есть на самом деле.... А когда всего этого нет, и помнишь, как там у Стасика, у печи два дня отогревался, а потом – «как мне хуево, и телевизор с потолка свисает» – и никто не знает. А потом, – потом все уже знают! Потом ты идешь плавать, или не плавать, а просто покурить вечером в лес, а потом – все. А тут – тут все остальные: либо влезаем в жопу со стороны красных, со стороны белых, – либо мы все тут такие эстеты красивые, питерские, мы тут «рок-н-ролл», лучше б поумирали все к чертовой матери! Если умереть, то на этом базисе может что-то рождаться. А если ехать в поезде, когда тебя ждет любимая, и «по Голгофе бродит Будда и кричит: «Аллах акбар!» – это лучше уж никак. 19.12.1999, Санкт-Петербург. *Здесь и далее имеется в виду Вадим Кузьмин. **Евгений Герасимов. ***Валерий Рожков. ****Дмитрий Митрохин. *****Галина Дементьевна умерла в 1986 году, когда Янке было 20 лет. ******Алексей Ковжун впоследствии организовывал многие киевские мероприятия, в частности, фестиваль «Мисс Рок Европа» в 1992 году. [an error occurred while processing the directive]